ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
Истина мифов
В двух предшествующих частях я пояснил образы, которые раннее человечество составило себе о противоположности добра и зла, точнее, о зле в его противопоставлении добру. Эти образы говорят о происхождении, скорее, об источниках зла, однако помимо этого они дают нам представление о структуре зла, притом таким образом, что мы находим здесь и указания на характер добра. Однако они интересуют нас лишь в той мере, и только в той мере, в какой это - истинные изображения, в той мере, следовательно, в какой они способны существенно содействовать нашему пониманию природы зла и его отношения к добру. Мифическое введено в сферу нашего внимания ради истины, кроющейся в мифах. Это, конечно, не следует понимать так, будто существовавшая некогда не в мифическом образе истина была затем "облачена" в миф; предполагается, что опыт, имевший место (не "обретенный") в фактических встречах со злом в мире и в душе, непосредственно, а не окольным путем через понятийные или полупонятийные определения концентрировался в мифе. Для этого необходимо, чтобы мы, пройдя через все аллегории и мистософии ненаучных и научных толкований мифов, были готовы и способны воспринять то, что сообщается нам в мифах о человеческой действительности. Человеческая действительность означает для нашего предмета то, что специфически происходит в душе и в жизни человека, предавшегося "злу", и особенно человека, который готов подпасть под его власть.
Тем самым я уже высказал предпосылку, которую мы принимаем и должны принять, чтобы узнать из мифов то, что они могут сообщить нам об интересующем нас предмете. Они рассказывают нам о характере и движении зла в человеке; но если мы хотим поверить им настолько, насколько это необходимо, чтобы правильно толковать их в нашем смысле, в смысле познания предмета, мы должны вместе с ними признать, что подобная динамическая структура действительно существует. Мы должны, невзирая на всю проблематику морального суждения и на конститутивную неустойчивость моральных оценок, познать и признать, что в человеческой действительности существует нечто специфическое подобного рода, специфическое не по оценке и суждению, а специфическое в самом бытии, и что эта специфика проявляется именно тогда, когда в душе и в жизни человека происходит нечто иное, чем обычно. Для этого недостаточно привлечь душевные процессы, на сущность и ход которых оказывает влияние "моральная цензура" общества, независимо от того, ведет ли она к покорности или возмущению; здесь речь вообще не может идти о "сдерживании" или "вытеснении", которые противодействуют социальным условностям не в меньшей степени, чем то, что воспринимается как зло. Нам надлежит обнаружить это ощущение в нашем собственном опыте там, где его отличие от любого другого душевного состояния не вызывает сомнения, более того, где это психологическое отличие властно требует задать вопрос об отличии онтологическом. О нем и рассказывает миф нам, поздним порождениям духа, переросшим его и вновь открывшимся ему. Только наш собственный опыт того требования психологического своеобразия задавать вопрос об онтологическом своеобразии может позволить нам воспринять драгоценнейший дар мифа, лишь им сообщаемую истину и усвоить ее, дав ей правильное толкование. Мы можем правильно интерпретировать мифы о происхождении зла только посредством нашего опыта, и только этот опыт придает нашему толкованию истину. Только из контакта того и другого, мифического изначального созерцания и непосредственно испытанной реальности, и на эту область, вероятно, самую темную, проливается свет достоверного понятия.
Мифы, которые здесь интерпретируются, относятся к двум сферам истории: мифы первой части, рассказывающие о скольжении и падении во зло, относятся к израильским повествованиям о раннем периоде жизни людей; мифы второй части, где речь идет о вхождении в сферу зла и гибели в нем, - к древнеиранским книгам о начале божественного и человеческого решения, принимающего отрицание. Это отнюдь не означает, что в Ветхом Завете преобладало первое понимание. Уже история о мятеже вновь появившихся после потопа людей, строивших башню, чтобы совершить магическое действие (великое деяние "имени") против неба, напоминает легенду о мятеже Йимы; особенно же близки ей изречения пророков о непокорных ангелах, о Люцифере, сыне утренней зари (Ис. 14:12), и великом херувиме (Иез. 28:13, 14); все они, подобно Йиме, считали себя равными Богу и были низвергнуты. В Ветхом Завете все время, как и в Авесте и в близких ей текстах, добро и зло выступают как альтернативные пути, которые стоят перед человеком и между которыми, - а это значит между жизнью и смертью (Втор. 30:19), - он совершает выбор; мы ощущаем здесь строгую атмосферу решения. С другой стороны, иранское учение о возникновении противоположностей из первоначального решения переходит иногда, как мы видели, в учение об их возникновении из первоначального сомнения всеобъемлющего божества; отсюда постепенно развивается совсем другое учение, последним и крайним выражением которого является манихейство; согласно этому учению, противоположность двух принципов не возникла в первоначальном акте, а вечна. Следовательно, два основных типа зла - зло, возникшее из неспособности принять решение, и зло как результат определенного решения не следует объяснять причинами этнического характера.
Но как эти два как будто исключающие друг друга аспекта, из которых один показывает нам зло как событие, а другой - как деяние, могут открыть нам истину о динамической природе зла в действительности человеческой жизни? Лишь в том случае, если противоречие между ними кажущееся, если они, напротив, дополняют друг друга. Так оно и есть; и дополняют они друг друга не как две стороны одного предмета, что, конечно, невозможно, а как две стадии или ступени одного процесса. Библейские рассказы говорят о первой стадии, иранские - о второй, однако при этом следует иметь в виду, что процесс не обязательно должен выходить за рамки первой стадии.
Из того, что в первом изображении первого ряда настойчиво звучит, но иронически снимается мотив "стать как Бог", и того, что тот же мотив, лишь преображенный в мотив "быть как Бог", господствует в последнем изображении второго ряда, мы видим, что данный мотив имеет особое значение для всего процесса.
Добро и зло принято мыслить как два полюса, два противоположных направления, как две направленные направо и налево стрелки указателя; их воспринимают как входящие в одну и ту же плоскость бытия, как однотипные, только противоречащие друг другу начала. Если мы имеем в виду не этические абстракции, а сущностное состояние человеческой действительности, нам надлежит прежде всего покончить с этой условностью и познать коренное различие добра и зла по их типу, структуре и динамике в действительной жизни людей. Целесообразнее начинать со зла, ибо, как мы увидим, на первоначальной стадии, о которой прежде всего пойдет речь, сущностное состояние зла служит в известной степени предпосылкой состояния добра. Но хотя зло в своих действиях и следствиях, в своем выражении и проявлении конкретно дано и в экстраспективном видении, показать зло в его сущностном состоянии может только наша интроспекция, и только наше знание самих себя, - которое, правда, всегда и везде должно быть дополнено нашей осведомленностью о знании самих себя другими, - может показать, как это происходит, когда творят зло (хотя обычно мы слишком мало применяем это знание, когда находимся в сфере зла и пытаемся его понять). Но так как подобный опыт должен обладать высокой степенью объективности для того, чтобы его можно было использовать в познании предмета, необходимо исходить из позиции человека, обозревающего свою жизнь, который обрел необходимую дистанцию по отношению к внутренним и внешним событиям, связанным для него с действительностью зла, но вместе с тем не утратил силы и свежести памяти. Из сказанного следует, что такой человек должен знать об экзистенциальной действительности зла, как такового, и что это должно быть для него особенно серьезно. Но тот, кто научился вводить зло в более или менее сомнительную сферу так называемых ценностей, для кого виновность представляет собой лишь цивилизованное выражение нарушения табу, кто видит единственную реальность в контроле над игрой влечений, осуществляемом обществом и сопутствующим ему "сверх-Я", - тот для нашего дела, естественно, непригоден.
Однако, чтобы избежать неправильного понимания, угрожающего в наши дни каждому объяснению такого рода, необходимо провести существенное разграничение. То, о чем здесь идет речь, по своему типу отличается от того, что в современной психологии называют самоанализом. Самоанализ, как и вообще психологический анализ, господствующий в наше время, направлен на то, чтобы зайти "за" границы вспоминаемого, свести его к считающимся "вытесненными" элементам реальности. Мы же стремимся восстановить события в памяти по возможности достоверно, конкретно и полно, нередуцированными и нерасчлененными. Само собой разумеется, что при этом надо очистить память от всех наслоений и дополнений, украшений и демонизаций; это сумеет проделать тот, для кого конфронтация с самим собой в существенном объеме прошлого является одной из действенных сил в процессе "становления тем, что он есть". Ведущим в этом деянии великой рефлексии станет для него незабытый ряд тех моментов электрической спонтанности, когда на небе настоящего неожиданно возникала зарница прошлого.
Если человек, который ставит подобные вопросы, попытается выявить в приобретенном им знании самого себя и в аналогичном знании самих себя другими людьми некое основополагающее общее, перед ним возникнет картина биографически определяющих начал зла и добра, значительно отличающаяся от принятых представлений и подтверждающая рассказы Ветхого Завета.
Понимание второй стадии, связанной с древнеиранскими сказаниями, должно быть получено иным путем.
Человеческая жизнь в ее подлинном, выходящем из природы особом смысле начинается с опыта хаоса как состояния, воспринятого в душе. Только благодаря этому опыту и его чувственному воплощению могло возникнуть и войти в мифические космогонии понятие хаоса, которое нельзя было заимствовать ни в какой иной эмпирии.
В период становления, который обычно совпадает с достижением половой зрелости, хотя и не связан с ней, человек неизбежно задумывается над бытийной категорией возможности; из всех живых существ, известных нам, она присуща только человеку, для которого действительное постоянно обрамлено возможным. Становящаяся человеческая личность, о которой я говорю, неожиданно узнает о возможности как бесконечности. Полнота возможностей растекается по узкой полосе действительности и преодолевает ее. Фантазия, играя потенциальностями, картинами возможного, которые ветхозаветное изречение Бога называет злом, ибо они отвлекают от данной Богом действительности, налагает на форму существования их неопределяемости, определенность мгновения. Субстанции грозит опасность исчезнуть в потенции. В нее проник мятущийся хаос, "блуждание и смятение" (Быт. 1:2).
Но как на той стадии, о которой я говорю, все, что являет себя человеку или случается с ним, превращается для него в движущую силу, в возможность и желание действовать, так же и вторгающийся хаос возможностей бытия становится хаосом возможностей действия. В вихре носятся не вещи, а возможные способы захватить и использовать их.
Эту движущую всепоглощающую страсть не следует смешивать с так называемым либидо, хотя без его жизненной силы она была бы невозможна; однако сводить ее к нему означало бы упрощать и анимализировать человеческую действительность. Влечения в психологическом понимании - необходимые абстракции; но мы говорим о конкретном общем процессе в некоторый час жизни человека. К тому же эти влечения направлены per definitionem12 "на что-то", а круговороту хаоса свойственно отсутствие направления.
Мятущаяся в головокружительном смятении душа не может пребывать в этом состоянии, она стремится выйти из него. Если же не наступает приводящего к обычному нормальному состоянию успокоения, для души возможны два выхода. Один все время предлагается ей: она может хвататься за каждый предмет, который приближается к ней в круговороте, и направлять на него свое страстное желание; или же с ей самой еще непонятным вдохновением она может приступить к отважному делу единения с собой. В первом случае она заменяет лишенную направления возможность на лишенную направления действительность, совершая в ней то, что не хочет совершить, противное ее желанию, чуждое, "злое"; во втором, если ее ждет удача, она отдает лишенную направления полноту за натянутую тетиву, за указатель направления. Если же это не удается, что в таком опасном предприятии не может вызывать удивления, то душа все-таки обретает предчувствие того, что такое направление, вернее, должное направление, ибо в этом строгом смысле существует только одно направление. В той мере, в какой душа приходит к единению, она познает направление, познает себя как отправленную на его поиски. Она поступает на службу добру или на службу ради добра.
Окончательного решения здесь не бывает. Искушение вновь и вновь поднимается на волнах своих соблазнов и подчиняет себе силу человеческой души; и вновь и вновь открывается душе исконно данная ей милость и обещает почти невозможное: ты можешь стать цельной и единой. И там все время находится не левая и правая сторона, а кружение хаоса и парящий над ним дух.
Из двух путей один - путь в никуда, видимость решения, отсутствие его, бегство в обман, а в конце концов в одержимость; другой и есть настоящий, ибо существует лишь один путь.
Такую же основную структуру процесса, только ставшую более узкой и жесткой, мы находим в бесчисленных ситуациях нашей жизни. Это те ситуации, когда мы чувствуем, что от нас требуется принять решение, которое исходя из нашей личности, причем из нашей личности, ощущаемой нами своей, отвечает ситуации, в которой мы оказались. Подобное решение может быть принято только всей достигшей единения душой; в это решение должна войти вся сила души, куда бы она ни склонялась и на что бы ни была обращена в момент, когда наступает такая ситуация; в противном случае мы окажемся способными только на бормотание, на видимость ответа, на замену ответа. Такие ситуации, будь они биографического или исторического характера, всегда ужасно строги, хотя часто и облекаются покровами, - ибо речь в них идет о недопускающем изменения течении времени и жизни, и мы можем отвечать им только при строгости решения, принятого в единении души. Такое становление целостности, образа, кристальности души связано с громадным риском. Ведь должно быть преодолено все, что нам свойственно, - склонности, удобства, привычки, занятия, жажда использования возможностей, и преодолено не исключением, а искоренением, ибо подлинная целостность никогда не будет обретена там, где подавленные желания ютятся по углам. Все эти пребывающие в движении и прочно укоренившиеся силы, охваченные порывом души, должны как бы добровольно устремиться к могучему решению и потонуть в нем. Но какое страшное сопротивление надо преодолеть, пока душа как форма окажется способна к такому господству над душой как материей, пока хаос будет усмирен и оформлен в космос! Поэтому вполне понятно, что процесс, - который иногда, как мы это знаем по сновидениям, охватывающим целую драму, а в действительности длящимся не более нескольких минут, - столь часто завершается отсутствием решения. Антропологический ретроспективный взгляд человека (который неправильно называется взглядом, так как, вспоминая, мы ощущаем прошлые события такого рода всеми чувствами при возбуждении всех нервов и напряжении или ослаблении мускулатуры) говорит нам, что все наши отказы от решения, все моменты, когда мы были виновны только в том, что не делали правого, есть зло. Но разве зло не есть в сущности поступок? Конечно нет; поступки - это лишь тот вид злого деяния, которое делает зло явным. Но разве злые поступки не происходят из решения совершить зло? Самый глубокий смысл нашего изложения состоит в том, что и такой поступок возникает первично из нерешительности при условии, что под решением мы понимаем не частичное, кажущееся решение, а решение всей души. Ибо частичное решение, которое оставляет незатронутыми противостоящие ему силы, тем более такое, на которое высшие силы души, собственно возвышенная субстанция моей личности, взирают отторгнутые и бессильные, но полные духовного протеста, не может быть названо решением в нашем понимании. Зло не может совершаться всей душой, а добро может совершаться только всей душой. Оно совершается, когда порыв души, исходя из ее высших сил, охватывает все эти силы и душа погружается в очищающее, преображающее пламя как во власть решения. Зло - это отсутствие направления и то, что совершается в нем как увлечение, захватывание, поглощение, обольщение, принуждение, использование, покорение, мучительство, уничтожение того, что оказывается в пределах достигаемости. Добро - это направление и то, что в нем совершается; то, что в нем совершается, совершается всей душой, так, что в деяние входит вся сила и страсть, с которыми могло бы совершиться зло. В этой связи следует вспомнить о талмудической интерпретации слов Бога в Библии о воображении или "злом влечении", всю силу которого следует ввести в любовь к Богу, чтобы действительно служить Ему.
С помощью того, что сказано, должно и может быть дано не что иное, как антропологическое определение добра и зла, какими они представляются в последней инстанции ретроспективному взгляду человека, его познанию самого себя на протяжении пережитой жизни. Это антропологическое определение может быть понято как сходное по своей сущности с библейскими рассказами о происхождении добра и зла; их рассказчики, как Адам, так и Каин, должны были знать об этом в глубине своей души. Однако иной критерий не должен и не может быть дан - ни для теоретической медитации о сущности "добра" и "зла", ни для практики ищущего ответа человека, для которого вопросы и поиски того, что следует считать по своему намерению хорошим и что дурным, остаются слепыми попытками нащупать ответ в темноте проблематики, более того, приводят к сомнению в значимости самих этих понятий. В обоих случаях критерий или критерии придется искать в другой области, обрести их иным путем: предающийся медитации стремится узнать иное, а не то, что происходит, ищущий ответ не может сделать выбор, руководствуясь тем, обретет ли в нем полноту его душа. Между его потребностью и нашим антропологическим пониманием есть лишь одно связующее звено, правда, достаточно важное. Это присущее каждому, каждому человеку, но недопустимо им пренебрегаемое предчувствие сущности, которая в нем, и только в нем, - мыслится ли она как творение или как "индивидуация", - имеется в виду, интендирована, предобразована, и завершить которую, стать которой ему доверено и от него требуется, как и возможное благодаря этому сравнение. И здесь заключен критерий, критерий антропологический; правда, он в силу своей сущности никогда не может выйти за пределы отдельного человека. Он может принимать столько форм, сколько существует человеческих индивидов, и все-таки никогда не релятивируется.
Значительно труднее выявить человеческую действительность, соответствующую мифам о выборе Аримана и отпадении Люцифера. По самой природе вещей нам здесь очень редко доступен ретроспективный взгляд; те, кто однажды отдались злу в своей внутренней сущности, вряд ли способны в последующей жизни, даже после полного изменения, на спокойный, достоверно воспроизводящий и толкующий ретроспективный взгляд, который только и может служить нашей цели. В воспоминаниях людей, рассказывающих о своей судьбе, мы почти никогда не обнаруживаем такие данные; то, что нам обычно предлагают, настолько основательно - по-видимому, насильственно - проникнуто пафосом и сентиментальностью, что мы не в состоянии выявить в этом сами события, как внутренние, так и внешние. Феномены такого рода, которые обнаружены психологическим исследованием, - не более чем пограничные невротические случаи, и за очень редкими исключениями они не пригодны для уяснения нашей проблемы. Здесь следует применить собственное наблюдение, направленное именно на то, что существенно. Наиболее богатый дополнительный материал дает нам историческая и особенно биографическая литература. Прежде всего следует обратить внимание на кризисные состояния личности, которые оказывают специфическое воздействие на ее душевную динамику и приводят к закоснению, опустошенности. Мы обнаруживаем, что эти кризисы бывают двух различных, отчетливо различимых видов: в основе одного лежит отрицательный опыт отношения к среде, препятствующей личности утвердить свою сущность, к чему она стремится; в основе другого, который нас здесь только и интересует, отрицательный опыт в отношениях с самой собой, когда человеческая личность не может больше сказать "Да" самой себе. Смешанные формы мы оставляем в стороне.
Очевидно, что измерение зла человек все время испытывает как нерешительность. События, в которых он это узнает, выступают, однако, в его самосознании не как ряд изолированных моментов, когда он "не решается", моментов одержимости игрой фантазии с потенциальными возможностями, готовности броситься в состоянии этой одержимости на все предложенное ему; эти моменты соединяются в его самосознании в последовательность непринятых решений, как бы в инерцию нерешительности. Это негативирование знания самого себя будет, конечно, все время "вытесняться", пока воля к чистому самосохранению преобладает над волей, направленной на возможность утверждения самого себя. Но по мере того как утверждается второй вид воли, это состояние переходит в острую автопроблематику: человек ставит под вопрос самого себя, так как его знание себя не дает ему больше возможности утверждать и подтверждать себя. Это состояние либо принимает патологическую форму, т. е. отношение человека к себе становится ломким и путаным, либо он находит выход там, где меньше всего ожидает, а именно в величайшем, его самого поражающем своей силой и воздействием напряжении акта становления единицей, в акте решения, следовательно, именно в том, что на удивительно метком языке религии называется "обращением"; либо произойдет нечто третье, занимающее особое место среди странностей человека, исследованием чего мы теперь займемся.
Поскольку человек - единственное известное нам существо, в котором частично воплотилась категория возможности и действительность которого беспрестанно окружают возможности, он единственный из всех существ нуждается в подтверждении. Животное твердо коренится в своем этом-бытии (Dies-sein), его модификации предопределены, и когда кто-нибудь превращается в гусеницу или куколку, то его превращение также служит границей; оно есть во всем то, что оно есть, и поэтому не нуждается в подтверждении; более того, было бы бессмыслицей, если бы кто-то сказал ему или оно само сказало бы себе: ты можешь быть тем, что ты есть. Человек же, как таковой, - рискованная попытка жизни, неопределенная и неутвержденная; поэтому ему необходимо подтверждение, и его он может, естественно, получить только как отдельный человек, если другие и он сам подтверждают его в его бытии этого человека (Dieser-Mensch-Sein); ему все время необходимо находить подтверждение во взгляде того, кому он доверяет, и в движении собственного сердца, чтобы освободиться от боязни брошенности как предчувствия смерти. Иногда можно отказаться от подтверждения другими, если собственное подтверждение настолько усилилось, что в дополнении уже нет необходимости. Но не наоборот: уговоры других недостаточны, если знание самого себя требует внутреннего отказа от них, ибо это знание неоспоримо более существенно. Тогда человек, если он не может исправить свое знание о себе посредством обращения, должен лишить это знание права говорить "Да" и "Нет"; он должен сделать утверждение себя независимым от всех данных и основать его не на суждении о самом себе, а на суверенном желании самого себя; он должен выбирать самого себя, причем не такого, "каким он задуман", - этот образ должен быть полностью стерт, - а такого, какой он есть, каким он сам решил считать себя. Покоряющих собственное знание о себе узнают обычно по судорожно сжатым губам, по судорожному напряжению рук или судорожному движению ног. Это и есть то странное третье, которое ведет из авто-проблематики "к свободе": не надо больше выискивать бытие, оно здесь, человек есть то, что он хочет, и он хочет то, что он есть. Именно об этом говорит миф, когда рассказывается, что Йима объявил себя творцом самого себя. Это сообщает и Пруденций о Сатане. К этому сводится и мотив в легенде о пакте с Сатаной: тот, кто достиг самосотворения, готов помочь в этом человеку.
Отсюда становится понятным и смысл парадоксального мифа о двух духах, один из которых избрал зло не по неведению, что это есть зло, а именно как зло. "Дурной дух", в котором уже присутствует зло, пусть даже только in statu nascendi13, должен совершить выбор между двумя утверждениями: между утверждением самого себя и утверждением миропорядка, который положил и вечно полагает добро и зло, первое как утверждаемое, второе как отрицаемое. Если он утверждает миропорядок, он сам должен стать "добрым", а это значит, что он должен подвергнуть отрицанию и преодолеть свое сущностное состояние в настоящем; если же он утверждает самого себя, то он должен отрицать и подвергнуть искажению миропорядок, привести на место "Да" (Ja-Stelle), которое занимало "доброе", принцип собственного утверждения самого себя; утверждаемым теперь может быть лишь то, что утверждает он, его "Да" по отношению к самому себе служит основой и правом утверждения. Если он еще вкладывает смысл в понятие "хорошо", то лишь следующий: оно - то, что я есмь. Он избрал себя, и ничто, никакое свойство и никакая судьба не могут быть обозначены словом "Нет", если они Его (das Seine). Этим также совершенно объясняется, что отпадение Йимы обозначается как ложь. Восхваляя себя как творца самого себя и благословляя себя, он лжет бытию, более того, он хочет поднять эту ложь до господства над бытием; истиной должно быть уже не то, что он как таковую испытывает, а то, что он как таковую определяет. Рассказ о жизни Йимы после его отпадения сверх отчетливо говорит все то, что здесь еще можно сказать.
Рассмотренные здесь образы добра и зла соответствуют, как я показал, определенным антропологически постигаемым событиям на жизненном пути человеческой личности; образы зла - двум различным стадиям этого пути, ветхозаветные - его ранней, иранские - более поздней его стадии; напротив, образы добра в своей существенной части указывают на один и тот же момент, который может относиться как к первой, так и ко второй стадии.
Библейским образам зла соответствует на первой стадии жизненной действительности попытка человека преодолеть хаотическое состояние души, состояние бурной, не ведающей направления страсти, кажущимся, а не действительным образом насильственно прорваться из него там, где можно проломить брешь, вместо того чтобы найти направление единственным возможным способом - посредством единения всех сил. Древнеперсидским образам соответствует на второй стадии жизненной действительности намерение человека превратить противоречивое состояние, возникшее из-за его незнания направления и его мнимых решений, в сносное и даже умиротворенное посредством того, что это состояние просто утверждается в его связи с характером данного лица. На первой стадии человек еще не совершает выбор, он только действует; на второй он сам выбирает себя в смысле такого свойства своего бытия или такого его становления. На первой стадии еще нет "радикально злого"; какие бы злодеяния ни совершались, поступки - не совершаемые действия, а попадания в них. На второй стадии зло принимает радикальный характер, потому что преднайденного желали. Человек, который тому, что он порой в глубине своего размышления понимал как требующее отрицания, придает знак утверждения как Своему, придает ему этим субстанциальный характер, которо